2015-03-17 10:48:15
Е. Теодор Бирман
Голова его не напоминает ни утюг, ни пепельницу, даже
обыкновенной черной кипы на ней нет. Но мой знакомый, бывший российский еврей, а
ныне израильтянин со стажем, будучи обычным во всех прочих делах человеком, –
радикал в национальном вопросе.
Нагнав меня на тель-авивской набережной,
обычном маршруте моих прогулок, когда я посещаю страну своих предков, после
приветствий, после вопросов о личном благоденствии, в ответ на естественно
следующий за ними вполне формальный вопрос: «Ну, что новенького в стране и в
мире?» – он провозглашает напыщенно:
– Двадцатый век был столетием выбора
между свободой и тоталитаризмом.
И с этой стартовой площадки он
устремляется к чему-то действительно «новенькому»:
– Век двадцать первый
пройдет под знаком борьбы между универсализмом и суверенностью самобытных
культур.
Эта мысль кажется мне интересной, я даже готов поучаствовать в
ее разработке и углублении, но он уже спрыгивает вниз, к частностям:
–
Если есть что-то общее у меня с графом Толстым, – он, словно оставив высказанное
им обобщение моей голове, теперь обращается к моему же локтю, которого касается
деликатно и бережно, – это, что и для меня тоже еврейский вопрос в России – на
девяносто девятом месте.
Я не был бы вполне уверен в отношении того, куда
он клонит, если бы данное утверждение не было высказано с оттенком высокомерия
и, как показалось мне, – пренебрежительности. Поэтому я не стал уточнять, что
именно он имел в виду, а сразу горячо возразил:
– О чем ты вообще
говоришь! – воскликнул я. – Посмотри, как много желанных и почетных мест занято
в нынешней России евреями. Даже в правительстве! Просто букет Шафировых! А
приближенные олигархи!
Он поморщился, словно увидел празднование Хануки в
Кремлевском дворце.
– Это временно, – сказал он убежденно, – все держится
на нынешнем хозяине в России. Следует признать: те, кто наставлял его в юности,
если и пытались, не преуспели в деле воспитания его в рамках старой европейской
традиции – юдофобом и джентльменом. По крайней мере, в отношении юдофобии – не
получилось. А значит, нынешняя ситуация уникальна, и когда он отойдет от власти,
одному богу известно, что будет, – не вернется ли к жизни старая традиция, в
соответствии с которой для общения с евреем достаточно всего двух чувств:
зрения, чтобы видеть насквозь, но не замечать, и осязания, чтобы чувствовать
даже шерстку длинного хвоста, который наворачивают на руку, чтобы то, что к
этому хвосту пристегнуто, не забегало вперед по своей извечной привычке. Вспомни
историю со «злым» Николаем Первым, потом «добрым» Александром Вторым и затем
опять «злыми» Александром Третьим и Николаем Вторым. Во все времена устойчивое
«статус-кво» порождало иллюзию незыблемости.
– Конечно, российский еврей
волен и окончательно решить вопрос, провозгласив: «Я больше не еврей, я
чувствовал это и раньше, но теперь заявляю со всей ответственностью, я –
русский», – но заметь, – с увлечением обратился ко мне мой собеседник, – переход
из русских в евреи и из евреев в русские в России несимметричен. Русские
субботники, например, прибывшие в наши палестины в начале прошлого века, приняты
здесь с симпатией. Потому что их поступок – от религиозного чудачества, от
подвига самоотречения, то есть имеется в нем что-то по-человечески крупное,
вызывающее расположение. Чувства в отношении проделавших обратный путь – как
правило, смешанные, помнишь ведь – «крещеный... леченый... прощенный». Оно
сродни двойственности нашего отношения к «лучшему другу человека»: перед вами
тут с одной стороны – добровольно привязавшееся к вам существо, с другой стороны
– ведь...
Он запнулся, вспомнив, с кем говорит, и поспешил больше тоном,
чем не запомнившимся мне словесным горохом, который должен был свидетельствовать
о широте его взглядов, загладить неловкость. Впрочем, убедившись, что его
отвратительный выпад сошел ему с рук (не понимаю почему, но я сделал вид, что на
это откровенное хамство не обратил внимания), он быстро забылся и продолжил
почти в том же духе, разве что, чуть-чуть осторожнее:
– Впрочем, уж
меньше всех в России стоит беспокоиться о евреях, для них теперь (не то что в
прошлые времена) – все дороги открыты: есть Израиль, это вообще без проблем и в
любой момент, а потому может и подождать. Есть еще Германия, и если немецкое
покаяние так же основательно сколочено, как их автомобили, можно рассчитывать,
что оно просуществует довольно долго. Подсуетиться нужно, чтобы попасть в
Америку. Но это – оптимальный вариант: как говорится, more the same, та же
вторичность, что в России, только в несравненно более благоприятной обстановке.
– Ну, уж тут ты точно загнул, – сказал я уверенно.
– А перечти-ка
американских евреев-писателей – Филлипа Рота, Сола Беллоу, посмотри еще разок
Вуди Аллена. Что ты найдешь в них такого, что не было бы знакомо тебе по евреям
России в те периоды, когда им позволяли самовыражаться вволю? Но ведь я же и
говорю: Америка для российского еврея – значительный и несомненный прогресс.
Он проговорил все это так решительно, будто докурил сигарету и потушил ее
о дно свеженькой, чистой пепельницы.
– Я читал о паре молодых людей (он и
она), оба были евреи в России начала двадцатого века, увлеклись революционной
деятельностью, но когда над ними нависла угроза ареста, бежали в Америку и там
изобрели бюстгальтер, – добавил он.
– Погоди, погоди с бюстгальтером. Ты
сказал – Вуди Аллен? – обрадовался я, во-первых, потому что знаю его фильмы, а
во-вторых, считая, что поймал демагога на явном противоречии, уж Вуди Аллен то –
признанный любимец публики и в своей стране, и во всем мире.
– О! Вуди
Аллен – это высшая ступень развития еврея в Америке и на планете всей!
Раскрепощение до последней клетки! Суетливый невротик, символ эпохи, современная
реинкарнация Л. Блума, заблумбергший В. А., Эверест еврейского триумфа в большом
мире! Выше возвыситься, извини за тавтологию, уже некуда! – он словно отгладил
вторую манжету последней, седьмой рубашки после недельной стирки, и теперь
оставалось лишь дождаться, чтобы остыл утюг, и можно было свернуть электрический
шнур, обернув его вокруг ручки.
Я молчал, полагая, что диалог наш,
становившийся для меня все менее приятным, закончен. Но он опять заговорил. Как
в процессе развития мысли ортодоксального еврея продуцируемое в данный момент
толкование Писания неизбежно рождает вереницу следующих религиозных открытий,
так, видимо, перескок из России в Новый Свет то ли вызвал у него воспоминание о
других выпестованных им ранее мыслях, то ли породил ворох совершенно новых.
– У евреев с англичанами общее то, – продолжал он вещать, – что и те и
другие отличились и далеко ушли от других наций в искусстве объезжать, словно
лошадей, менее расторопные народы, мирясь по необходимости со связанными с этим
определенными неудобствами (как-то: тряска, конский пот и натертая задница). Я
кто угодно, но только не надутый индюк-националист, – счел нужным прибавить он,
– и верю, что расторопность – дело наживное. Но пока она не нажита лошадью,
англичанин устраивается наездником, а еврей – конюхом при нем. При этом и
англичанин, и лошадь видят в еврее прислугу. Но англичанину кажется, что он
переплачивает еврею жалованья, а лошади – что конюх высокомерен с ней, в то
время, как скребок его царапает бок, а сам он не докладывает овса в кормушку.
Англичанин свое наездничество провозглашает мудрым устройством мира, раньше это
называлось «бременем белого человека», теперь – «мировой деревней». Существующий
порядок вещей англичанин поддерживает, холя и поглаживая лошадь и похваливая
конюха. Стоит признать, что обычно, пока лошадь не вырвется на свободу, она хоть
и трудится, но ухожена, а еврей-конюх может дорасти до берейтора вроде
Киссинджера, и тогда выглядит даже весьма сановно.
Мой знакомый, с
которым меня так и подмывало уже раззнакомиться с небольшим скандалом, кажется,
не чувствовал моего настроения. Я сам виноват в этом, вернее, мои прирожденные
скромность и вежливость. А он тем временем продолжал:
– Используемый
англичанином в интересах эффективного управления либерализм, – он опять
поморщился, – является для него средством поддержания высокой самооценки в
собственном сознании, а кроме того – клеем на случай трещин в его духовной
цельности. Для еврея же либерализм – условие существования. Это устав
профсоюзной организации, защищающей его цеховые права. Еврейство в большом мире
– это Всемирный либерально-прогрессивный Профсоюз Конюхов, сокращенно – ВЛППК, –
добавил он, метнув в меня испытующий взгляд, будто не вполне полагаясь на мое
умение следовать за прыжками мыслей в его напыщенной речи. Это меня задело.
– Пока, – сказал я, – тороплюсь, меня ждут.
Никто меня на самом
деле не ждал, и торопиться мне было некуда, но зато он, видимо, почувствовал
наконец мое отношение к своим речам и добавил, гордо подняв голову:
–
Хочу, чтобы всякому было предельно ясно (ну, скажите, зачем это словечко –
«всякому»?): я всецело за свободу лошади, даже ценою безлошадности англичанина и
безработицы еврея. В то же время я не наивный идеалист и догадываюсь, что рано
или поздно ставшая расторопной лошадь сообразит, что и она ведь могла бы
передвигаться верхом на слоне и приложит немало сил для воплощения этой глупой
мечты.
Согласитесь со мною, знакомый мой бывает не слишком приятен, когда
прикрываясь своими новомодными и заносчивыми еврейскими воззрениями (новомодными
во временных масштабах нашей национальной истории), издевается над давно уже
ставшими привычными и родными для всех нас понятиями. «Все здесь», – постучав
себя по лбу, лично мне напоминающему и утюг, и пепельницу, говорит он.
Он, видите ли, за самостоятельное и ответственное развитие народов, за
суверенную самобытность их национальных культур. «Без цепляния за других и
призывов к их совести и милосердию», – походя, бросил он еще один камешек в мой
огород, будто до этого набросал недостаточно. А он-то сам кто же? Собственной
гордыне памятник? Герцля мечтает переплюнуть? Мне кажется все же – какая-никакая
кипа, черная или вязаная, связала бы его с испытанной временем традицией, с тем
или иным ее течением.
У меня есть свой собственный испытанный способ
справляться со вспышками гнева – я осторожно и незаметно для окружающих нажимаю
себе на пупок, и он тонет в животе, слегка сопротивляясь, как поплавок, насильно
погружаемый под воду. Меня это почему-то успокаивает. Но все-таки, ей-богу,
хочется пусть и не во всю силу, а все же двинуть этого наглеца коленом под зад,
прямо здесь, на набережной имени сэра Герберта Сэмюэла, в присутствии моря,
занятого своим нервным плесканьем.
Я спрашиваю себя: чем вызваны
плескание и нервозность здешнего моря? Мне кажется, с дальней стороны давит на
него дуга горизонта, здесь же, на берегу, его теснят песчаный пляж, низкая, по
колено, бетонная стена, прогулочная набережная, выложенная цветным кирпичом,
потом – дорога с автомобилями, потом – строй гостиниц, потом – каре городских
кварталов, дальше – лоскутные поля, еще дальше – другие города и дороги и,
наконец, – полоса невысоких Иудейских гор, издалека показывающих морю, что они
уже построились в боевой порядок параллельно береговому контуру.
Ноябрь 2011. www.ybirman.com
Голова его не напоминает ни утюг, ни пепельницу, даже
обыкновенной черной кипы на ней нет. Но мой знакомый, бывший российский еврей, а
ныне израильтянин со стажем, будучи обычным во всех прочих делах человеком, –
радикал в национальном вопросе.
Нагнав меня на тель-авивской набережной,
обычном маршруте моих прогулок, когда я посещаю страну своих предков, после
приветствий, после вопросов о личном благоденствии, в ответ на естественно
следующий за ними вполне формальный вопрос: «Ну, что новенького в стране и в
мире?» – он провозглашает напыщенно:
– Двадцатый век был столетием выбора
между свободой и тоталитаризмом.
И с этой стартовой площадки он
устремляется к чему-то действительно «новенькому»:
– Век двадцать первый
пройдет под знаком борьбы между универсализмом и суверенностью самобытных
культур.
Эта мысль кажется мне интересной, я даже готов поучаствовать в
ее разработке и углублении, но он уже спрыгивает вниз, к частностям:
–
Если есть что-то общее у меня с графом Толстым, – он, словно оставив высказанное
им обобщение моей голове, теперь обращается к моему же локтю, которого касается
деликатно и бережно, – это, что и для меня тоже еврейский вопрос в России – на
девяносто девятом месте.
Я не был бы вполне уверен в отношении того, куда
он клонит, если бы данное утверждение не было высказано с оттенком высокомерия
и, как показалось мне, – пренебрежительности. Поэтому я не стал уточнять, что
именно он имел в виду, а сразу горячо возразил:
– О чем ты вообще
говоришь! – воскликнул я. – Посмотри, как много желанных и почетных мест занято
в нынешней России евреями. Даже в правительстве! Просто букет Шафировых! А
приближенные олигархи!
Он поморщился, словно увидел празднование Хануки в
Кремлевском дворце.
– Это временно, – сказал он убежденно, – все держится
на нынешнем хозяине в России. Следует признать: те, кто наставлял его в юности,
если и пытались, не преуспели в деле воспитания его в рамках старой европейской
традиции – юдофобом и джентльменом. По крайней мере, в отношении юдофобии – не
получилось. А значит, нынешняя ситуация уникальна, и когда он отойдет от власти,
одному богу известно, что будет, – не вернется ли к жизни старая традиция, в
соответствии с которой для общения с евреем достаточно всего двух чувств:
зрения, чтобы видеть насквозь, но не замечать, и осязания, чтобы чувствовать
даже шерстку длинного хвоста, который наворачивают на руку, чтобы то, что к
этому хвосту пристегнуто, не забегало вперед по своей извечной привычке. Вспомни
историю со «злым» Николаем Первым, потом «добрым» Александром Вторым и затем
опять «злыми» Александром Третьим и Николаем Вторым. Во все времена устойчивое
«статус-кво» порождало иллюзию незыблемости.
– Конечно, российский еврей
волен и окончательно решить вопрос, провозгласив: «Я больше не еврей, я
чувствовал это и раньше, но теперь заявляю со всей ответственностью, я –
русский», – но заметь, – с увлечением обратился ко мне мой собеседник, – переход
из русских в евреи и из евреев в русские в России несимметричен. Русские
субботники, например, прибывшие в наши палестины в начале прошлого века, приняты
здесь с симпатией. Потому что их поступок – от религиозного чудачества, от
подвига самоотречения, то есть имеется в нем что-то по-человечески крупное,
вызывающее расположение. Чувства в отношении проделавших обратный путь – как
правило, смешанные, помнишь ведь – «крещеный... леченый... прощенный». Оно
сродни двойственности нашего отношения к «лучшему другу человека»: перед вами
тут с одной стороны – добровольно привязавшееся к вам существо, с другой стороны
– ведь...
Он запнулся, вспомнив, с кем говорит, и поспешил больше тоном,
чем не запомнившимся мне словесным горохом, который должен был свидетельствовать
о широте его взглядов, загладить неловкость. Впрочем, убедившись, что его
отвратительный выпад сошел ему с рук (не понимаю почему, но я сделал вид, что на
это откровенное хамство не обратил внимания), он быстро забылся и продолжил
почти в том же духе, разве что, чуть-чуть осторожнее:
– Впрочем, уж
меньше всех в России стоит беспокоиться о евреях, для них теперь (не то что в
прошлые времена) – все дороги открыты: есть Израиль, это вообще без проблем и в
любой момент, а потому может и подождать. Есть еще Германия, и если немецкое
покаяние так же основательно сколочено, как их автомобили, можно рассчитывать,
что оно просуществует довольно долго. Подсуетиться нужно, чтобы попасть в
Америку. Но это – оптимальный вариант: как говорится, more the same, та же
вторичность, что в России, только в несравненно более благоприятной обстановке.
– Ну, уж тут ты точно загнул, – сказал я уверенно.
– А перечти-ка
американских евреев-писателей – Филлипа Рота, Сола Беллоу, посмотри еще разок
Вуди Аллена. Что ты найдешь в них такого, что не было бы знакомо тебе по евреям
России в те периоды, когда им позволяли самовыражаться вволю? Но ведь я же и
говорю: Америка для российского еврея – значительный и несомненный прогресс.
Он проговорил все это так решительно, будто докурил сигарету и потушил ее
о дно свеженькой, чистой пепельницы.
– Я читал о паре молодых людей (он и
она), оба были евреи в России начала двадцатого века, увлеклись революционной
деятельностью, но когда над ними нависла угроза ареста, бежали в Америку и там
изобрели бюстгальтер, – добавил он.
– Погоди, погоди с бюстгальтером. Ты
сказал – Вуди Аллен? – обрадовался я, во-первых, потому что знаю его фильмы, а
во-вторых, считая, что поймал демагога на явном противоречии, уж Вуди Аллен то –
признанный любимец публики и в своей стране, и во всем мире.
– О! Вуди
Аллен – это высшая ступень развития еврея в Америке и на планете всей!
Раскрепощение до последней клетки! Суетливый невротик, символ эпохи, современная
реинкарнация Л. Блума, заблумбергший В. А., Эверест еврейского триумфа в большом
мире! Выше возвыситься, извини за тавтологию, уже некуда! – он словно отгладил
вторую манжету последней, седьмой рубашки после недельной стирки, и теперь
оставалось лишь дождаться, чтобы остыл утюг, и можно было свернуть электрический
шнур, обернув его вокруг ручки.
Я молчал, полагая, что диалог наш,
становившийся для меня все менее приятным, закончен. Но он опять заговорил. Как
в процессе развития мысли ортодоксального еврея продуцируемое в данный момент
толкование Писания неизбежно рождает вереницу следующих религиозных открытий,
так, видимо, перескок из России в Новый Свет то ли вызвал у него воспоминание о
других выпестованных им ранее мыслях, то ли породил ворох совершенно новых.
– У евреев с англичанами общее то, – продолжал он вещать, – что и те и
другие отличились и далеко ушли от других наций в искусстве объезжать, словно
лошадей, менее расторопные народы, мирясь по необходимости со связанными с этим
определенными неудобствами (как-то: тряска, конский пот и натертая задница). Я
кто угодно, но только не надутый индюк-националист, – счел нужным прибавить он,
– и верю, что расторопность – дело наживное. Но пока она не нажита лошадью,
англичанин устраивается наездником, а еврей – конюхом при нем. При этом и
англичанин, и лошадь видят в еврее прислугу. Но англичанину кажется, что он
переплачивает еврею жалованья, а лошади – что конюх высокомерен с ней, в то
время, как скребок его царапает бок, а сам он не докладывает овса в кормушку.
Англичанин свое наездничество провозглашает мудрым устройством мира, раньше это
называлось «бременем белого человека», теперь – «мировой деревней». Существующий
порядок вещей англичанин поддерживает, холя и поглаживая лошадь и похваливая
конюха. Стоит признать, что обычно, пока лошадь не вырвется на свободу, она хоть
и трудится, но ухожена, а еврей-конюх может дорасти до берейтора вроде
Киссинджера, и тогда выглядит даже весьма сановно.
Мой знакомый, с
которым меня так и подмывало уже раззнакомиться с небольшим скандалом, кажется,
не чувствовал моего настроения. Я сам виноват в этом, вернее, мои прирожденные
скромность и вежливость. А он тем временем продолжал:
– Используемый
англичанином в интересах эффективного управления либерализм, – он опять
поморщился, – является для него средством поддержания высокой самооценки в
собственном сознании, а кроме того – клеем на случай трещин в его духовной
цельности. Для еврея же либерализм – условие существования. Это устав
профсоюзной организации, защищающей его цеховые права. Еврейство в большом мире
– это Всемирный либерально-прогрессивный Профсоюз Конюхов, сокращенно – ВЛППК, –
добавил он, метнув в меня испытующий взгляд, будто не вполне полагаясь на мое
умение следовать за прыжками мыслей в его напыщенной речи. Это меня задело.
– Пока, – сказал я, – тороплюсь, меня ждут.
Никто меня на самом
деле не ждал, и торопиться мне было некуда, но зато он, видимо, почувствовал
наконец мое отношение к своим речам и добавил, гордо подняв голову:
–
Хочу, чтобы всякому было предельно ясно (ну, скажите, зачем это словечко –
«всякому»?): я всецело за свободу лошади, даже ценою безлошадности англичанина и
безработицы еврея. В то же время я не наивный идеалист и догадываюсь, что рано
или поздно ставшая расторопной лошадь сообразит, что и она ведь могла бы
передвигаться верхом на слоне и приложит немало сил для воплощения этой глупой
мечты.
Согласитесь со мною, знакомый мой бывает не слишком приятен, когда
прикрываясь своими новомодными и заносчивыми еврейскими воззрениями (новомодными
во временных масштабах нашей национальной истории), издевается над давно уже
ставшими привычными и родными для всех нас понятиями. «Все здесь», – постучав
себя по лбу, лично мне напоминающему и утюг, и пепельницу, говорит он.
Он, видите ли, за самостоятельное и ответственное развитие народов, за
суверенную самобытность их национальных культур. «Без цепляния за других и
призывов к их совести и милосердию», – походя, бросил он еще один камешек в мой
огород, будто до этого набросал недостаточно. А он-то сам кто же? Собственной
гордыне памятник? Герцля мечтает переплюнуть? Мне кажется все же – какая-никакая
кипа, черная или вязаная, связала бы его с испытанной временем традицией, с тем
или иным ее течением.
У меня есть свой собственный испытанный способ
справляться со вспышками гнева – я осторожно и незаметно для окружающих нажимаю
себе на пупок, и он тонет в животе, слегка сопротивляясь, как поплавок, насильно
погружаемый под воду. Меня это почему-то успокаивает. Но все-таки, ей-богу,
хочется пусть и не во всю силу, а все же двинуть этого наглеца коленом под зад,
прямо здесь, на набережной имени сэра Герберта Сэмюэла, в присутствии моря,
занятого своим нервным плесканьем.
Я спрашиваю себя: чем вызваны
плескание и нервозность здешнего моря? Мне кажется, с дальней стороны давит на
него дуга горизонта, здесь же, на берегу, его теснят песчаный пляж, низкая, по
колено, бетонная стена, прогулочная набережная, выложенная цветным кирпичом,
потом – дорога с автомобилями, потом – строй гостиниц, потом – каре городских
кварталов, дальше – лоскутные поля, еще дальше – другие города и дороги и,
наконец, – полоса невысоких Иудейских гор, издалека показывающих морю, что они
уже построились в боевой порядок параллельно береговому контуру.
Ноябрь 2011. www.ybirman.com